Красный вал [Красный прибой] - Жозеф Рони-старший
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Итак, мы поедем к морю, — сказал он, — хотя сезон почти окончен.
— Но, — спросила она недоверчиво… — оно не будет хуже с окончанием сезона?
— Наоборот, моя девочка, оно будет более диким, оно станет более естественным, после того как все раз'едутся.
— Правда, оно станет более диким? Что же оно будет делать?
— Оно пытается разрушить свои берега, — сказал он, смеясь. — Это животное очень дикое, но к которому сильно привязываешься. Впрочем, если оно тебе не понравится, мы уедем в другое место.
Он знал, недалеко от Гранвиля, ферму, жизнь на которой не была лишена приятности. Прилепившаяся к утесу, среди чахлой травы и приземистых деревье, старая, пострадавшая от бурь, она, тем не менее, должна была простоять еще долго благодаря тому, что была построена из гранита, который могли разрушить только тысячелетия. Там жили три поколения нормандцев. Глава, шестидесяти лет, с яйцевидной головой, волосами цвета пеньки и серебра, со смелым упрямым взглядом, был человеком общественным и скупым. Он любил болтать, копил лиарды, экю и луидоры: удивлялись, что он не составил себе состояния, так как он отличался удачей в торговых делах. Но это было потому, что он увлекался бесконечно больше сбережением приобретенного имущества, чем приобретением нового. Скупые пожрали бы человечество, если бы инстинкт бережливости не стремился уничтожить инстинкт наживы. Впрочем, скряжничество Петра-Констана Бургеля никогда не проявлялось на "продуктах питания", производимых фермою, оно ограничивалось только деньгами.
Старая Бургель, рабыня по темпераменту, жила так же беспечно, как домашний скот: часы не так пунктуально показывали время, как пунктуальна была эта женщина в исполнении своих обязанностей. Белокурый сын Бургеля — Жак-Пьер, толстый и веселый зверь, обнаруживал мускулатуру лошади под своей одеждой цвета приморских скал. Он работал без особого рвения, радуясь каждой паузе, и хрюкал от наслаждения перед едой. Для этого светловолосого геркулеса картофельный суп, краюха пшеничного хлеба, рагу из мяса и зелени на свином сале, кусок сыра заключали в себе высшее наслаждение, которое для него дополнялось женой. Подобно ему, она была блондинкой с волосами цвета соллмы. Эта женщина с библейскими бедрами к тридцати двум годам успела родить двенадцать раз. Трое детей умерло, осталось в живых пять девочек и четыре мальчика. Некоторые из них были, одарены лукавством и любопытством деда, другие были спокойного характера, как отец, и у них так же, как у него, ноздри раздувались при запахе кухни. Вся эта раса обладала способностью веселиться и почти не знала грусти. Ружмон сохранил воспоминание об атмосфере свободной, спокойной и здоровой.
Туда он повез Евлалию. В один прекрасный день они приехали в шарабане в тот момент, когда облака играли с солнцем в прятки. Отец Бургель встретил их под навесом; какой-то индюк вытянул свою шею старой женщины, заскрипел павлин; три девочки выставили в сумраке свои светлые головки.
— Отец Бургель, — сказал революционер, — найдется у вас комната для меня и моей жены?
Старик подмигнул в знак недоверия своим иссиня зеленым глазом. Но он требовал только соблюдения приличий и, зная, что Ружмон платит аккуратно, ответил:
— Конечно, есть. У меня имеется большая комната, в которую можно поставить вторую постель. Цена будет как обыкновенно… четыре франка с каждой персоны, с сидром, но без вина, пива и ликеров.
Сказав эти слова, снимавшие с него заботу, он повеселел; его забавляла Евлалия с головой цыганки и походкой кобылицы.
— Сезон уже кончился, — заметил он. — Но у каждого свои фантазии, что совершенно правильно.
Появилась его жена, страдавшая манией реверансов и ронявшая мало слов; потом невестка, под корсажем которой казалось было два хлеба, по килограмму весом каждый. Затем старуха показала обширную комнату, с низким потолком, с грубой и чистой мебелью. Она не интересовала Евлалию, не сводившую глаз с заднего двора, населенного бесчисленным множеством петухов, кур, голубей самых разнообразных пород.
Но радость Евлалии была как бы неполной. Она думала о море, когда Франсуа сказал ей:
— Идем посмотреть на море.
Они шли среди сурового пейзажа с колючими травами, питаясь которыми животные нагуливали свое тело; ветер крепчал, полный здоровой печали. Гранитный крест выделялся на фоне облаков. Евлалия ничего не видела, она стремилась к океану, она торопилась превратить мечту в действительность. И море показалось.
Оно поднималось из бездны. Его сковывал гранитный берег, потрясаемый судорогой приливов и бурь. Хотя он был тверже стали, но, тем не менее, свежий воздух и мягкая вода обтесали его в пирамиды, обелиски, конусы, изрезали его каналами, проходами, коридорами, ущельями и лабиринтами. Море то нагромождало белые от пены волны, омывавшие все извилины берега, то перекатывалось через валуны с шумом, похожим на звук цепей, с ревом, похожим на рычанье львов, или визг тюленей, испускало как бы глубокие вздохи. В недрах его тревоги была неизреченная тишина, а в пароксизмах его — непонятная мягкость.
Благодаря облакам, вода выделяла свет и окраску, прелесть которых была тем более чарующей, что она была связана с неистощимым богатством красок. Бесчисленные потоки топазов сталкивались с бледными сапфирами, бирюзой и аспидными бериллами, или сияли всеми цветами радуги. Видны были стекло, умирающее на маленьких волнах амбры, снег, тающий и вновь возрождающийся, острова масла, извивы ириса, падающие на каналы смолы и пропасти абсента. Жизнь океана заключалась в этих метаморфозах еще в большей степени, чем в бурном натиске волн. Они говорили языком неустанным, тонким, утомительным и интимным, они вызывали представление о чешуе рыб, крыльях насекомых, серебре раковин, об эмали, о скалах, пастбищах, глетчерах…
— Это оно? — спросила Евлалия.
Она ждала чего-то неизмеримого, и море казалось ей едва ли огромным, потому что небо, там внизу, замыкало его словно стеной… На горизонте виднелось много пароходов; океан, который должен был быть бесконечным, походил на какую-нибудь долину Марны.
— Оно всегда такое маленькое? — спросила брошюровщица, в смутной надежде, что ей показали не то.
— Ему конца не видно…
— Как так… Если бы по нему можно было итти, то было бы достаточно часа, чтобы прийти туда, где все кончается.
— Оно не кончается. Если ты будешь итти час, то это будет так же далеко… и если ты будешь итти дни, недели, месяцы, то, все-таки, не будешь видеть ничего, кроме горизонта…
— В таком случае, почему оно не имеет величественного вида?
Тем не менее, она была немного утешена, она начала интересоваться легионом волн, их длительным рокотом, их натиском, водоворотами.
— В этом, действительно, что-то дикое, — сказала она.
Обняв Евлалию за талию, он заставил ее сойти вниз к морю по тропинке таможенников. Растущий гул моря наполнял ее нетерпением и опьянял ее. Очутившись на пляже, под дувшим с моря ветром, от которого горело лицо, спотыкаясь на валунах, подле города из гранита, отбрасывавшего от себя волны, она внезапно почувствовала одиночество, все величие бесконечности.
— О, да, о, да! — воскликнула она.
Прыгая по валунам, не обращая внимания на то, что ее волосы растрепались, опьянев от воздуха, как от вина, она то догоняла умиравшую волну, то отбегала перед новой волной.
— Молодая кобылица счастлива, — думал Ружмон.
Он тоже опьянел. Он любил, живую воду, которая трепещет и шумит, подобно живому существу. Он приписывал ей разум, он ошущал в ней, в самых ее бурных натисках всё закономерное, что проявляется в животных, растениях и человеке.
Евлалия знала, что приятно ходить босиком по морской воде. Она сняла ботинки и чулки, высоко подняла юбки, ее волосы развевались. Она испуганно засмеялась, когда свежая волна коснулась ее ног.
Море больше не поднималось, на нем появились рыжие излучины, потом, медленно отступая, оно потащило по валунам свое кружевное платье.
— Пойдем, посмотрим пещеру, — проговорил революционер.
Евлалия вышла из воды. Она повязала узлом вокруг шеи свои черные чулки и пошла за Франсуа, держа в каждой руке по ботинку.
Они обогнули круглую скалу. На краю пещеры сухие водоросли и раковины указывали, что вода проникала сюда при больших приливах.
— Это похоже на церковь, — сказала Евлалия.
Вокруг них раскинулись твердые и тяжелые камни; жизнь неподвижная, скупая, скрытая заступала место жизни буйной, тишина схватывала и пожирала свет. Казалось, что расщелина в своей глубине извергала мрак.
— Это всё прочно? — спросила молодая девушка.
— Весь Париж разрушится раньше, чем эта пещера, — с энтузиазмом прошептал Ружмон.
Перед ним проходили потерянные во мраке эпохи и времена, когда люди жили в подобных пещерах.